Борис Рыжий

И. Фаликов. Борис Рыжий. М.: Молодая гвардия, 2015. 384 с., ил. (Малая серия ЖЗЛ).

Ахматовское «Какую биографию делают нашему рыжему!» можно, пожалуй, отнести и к другому поэту — Борису Рыжему, особенно после выхода в свет книги И. Фаликова.

Историю жизни «уральского Есенина» ждали с особым нетерпением, прочитав (можно даже сказать, заглотив) ее фрагмент в «Дружбе народов» (2015, № 4). Затравка удалась — текст поразил легкостью стиля, оголенностью нерва, теплотой исполнения, тонким анализом аллюзий в стихотворениях Рыжего. Но одно дело — журнальная статья и совсем другое — жанр биографии c его особыми требованиями и ограничениями, обусловленными четкостью фактографии, хронологической связностью, соблюдением дистанции между «судией» и «подсудимым». Последний критерий, пожалуй, обязывает как никакой другой, тем более в ситуации, когда историческая дистанция между автором и его героем сведена к минимуму. В этом смысле отличным примером тактичности и искусности послужило жизнеописание Бродского в Большой серии ЖЗЛ, сотканное словно бы «ниоткуда с любовью»: Лосев минимизирован, Бродский — крупным планом.

Позиция И. Фаликова как биографа совершенно иная. Лучше ли, хуже ли — решать взыскующему читателю, но уяснить принципы, по которым существует биография Бориса Рыжего, небезынтересно.

С первых строк Фаликов рисует портрет своего героя и ведет читателя по обстоятельствам его биографии. Свердловский школьник-хулиган, которого уважает свердловская окраина, «бандит и поэт», «в рубахе белой с черным бантом» врывается в повествование в первом же абзаце: «В комнате за сценой собралась послеконцертная компания, и Борис почитал свои стихи наравне с другими, а потом спросил: „Евгений Александрович, вам не кажется, что здесь только два поэта — вы и я?“ Евтушенко ответил, коротко подумав: „Да, наверно“. Шел июнь 1997-го. Евтушенко прилетал в Екатеринбург на один-единственный концерт. Через три года Борис сказал мне: „Я не читал ни строки Евтушенко“. Под занавес двухтысячного года Рыжий обронил в печати, что „Евтушенко“ в его семье было „ругательным словом“» (c. 5).

Фаликов начинает повествование с поэтической ноты. Ориентация на поэтическое — доминирующий принцип выстраивания текста. Так, вступление, реконструирующее семейную историю Рыжих, постоянно перебивается долгими стихотворными отступлениями. В первой главе сходятся в едином пространстве и Евтушенко, и Пушкин, и Маяковский, и Анненский, и др. Рифмованные строчки летят по страницам главы. Одна цитата вытесняет другую, и в серо-голубой мгле сложно разглядеть черты главного героя, так как историческое время повествования сдвинуто. Постепенно привыкая к способу изложения, читатель видит, что из «хаоса безбрежных форм» (слова шекспировского Ромео) проступает-таки образ Рыжего, человека и поэта. Биографическое и творческое настолько спаяны в книге, что возникает ощущение их соперничества, анализ стихотворений прерывает повествование о жизни порой без всякого предупреждения, фактографическая канва зачастую прерывиста. Правда, время от времени автор спохватывается и урезонивает сам себя: «Я пишу не трактат об уральской поэзии. Но рядом с Рыжим были другие» (с. 106).

Некоторые факты словно ускользают от хронологического упорядочивания и всплывают сами собой, будто бы от соприкосновения с поэзией. Именно так — неожиданно — изложена, к примеру, «резкая как нате» история любви Бориса и Ирины. История прелюбопытная, — даже тем, как Рыжий признавался будущей жене в любви: «Но был школьный вечер, один из многих вечеров. На этих вечерах он с ней обязательно танцевал один танец. На сей раз танцуют, спорят. Она говорит: „Если ты любишь Маяковского…“ Он оборвал ее: „Я люблю тебя, Ира“. Таким образом, дело решил Маяковский» (с. 189).

Фаликову очень импонирует главный герой — автор пристально следит за каждым его шагом, стараясь понять его мельчайшие мотивы, и позволяет себе действовать порывисто и искренне, совсем как влюбленный. Свобода эта доходит порой до совершенных казусов — биограф столь переживает за подопечного, что на полном ходу повествования заскакивает в последний вагон и сам становится пассажиром. Прием внедрения авторского «я» эксплуатируется часто и вызывает сомнения — оправданно ли?

Вот один из примеров: «В 2012 году, когда вышла книга Бориса Рыжего „В кварталах тайных и печальных…“, ее премьеру отмечали в московском театре „Мастерская Петра Фоменко“. Мы с Сергеем Гандлевским оказались в первом ряду плечом к плечу, и первым делом, после приветственного рукопожатия, он сказал совершенно неожиданно: — Не люблю я вашей Ахматовой… Отчего бы? Неважно. Так жили поэты» (с. 78). Или другая ситуация — посредине четвертой главы Фаликов решает рассказать читателю о прогулке по Петербургу и о решении написать о Рыжем в ЖЗЛ: «По пути в журнал („Звезда“. — Е. Л.) я заглянул в музей Ахматовой на Фонтанке со стороны Литейного проспекта. Было рано, музей не работал, но у входа в ахматовский музей ходил красавец кот <…> Яков Гордин, один из двух соредакторов журнала, сказал о моей затее <…> „Дело благое. Но надо предвидеть и некоторые трудности“» (с. 137).

Вспомнилось и личное знакомство Фаликова с Рыжим: «Его приход ко мне домой датирован надписью на этой книжке („И все такое“. — Е. Л.): „Илье Фаликову — с глубочайшим уважением. Б. Рыжий. 11. 2000“. Он был русоволос и казался высоким» (с. 231). Именно с появлением этой книги стихов, считает Фаликов, в литературный мир вошел новый большой поэт.

Присутствие авторского «я» размывает устойчивые границы жанра. И вот перед нами эссеистическая беседа о Рыжем, циклическая по форме и замыслу: можно начинать читать с любой страницы, продвигаясь вперед или назад. Подобный подход диктует и совершенно иные — вольные — интонации и оценки: «Так себе стишок, но он есть, а внутри сих разоблачений — вздох белой зависти и, между прочим, восхищения натурой. Счастливый придурок» (с. 6).

Установка Фаликова на эссеистичность нарочита — не хотелось автору отстраняться от героя, не хотелось осознавать, что Борис Рыжий — поэт прошлого. Ведь пока рассказ о Рыжем продолжается и сам автор — один из его героев, Рыжий — жив. Этим, вероятно, объясняется и лавина материалов (писем, интервью, газетных заметок, эссе о смерти поэта и др.), которая обрушивается на читателя практически в первозданном виде, без обработки и сокращений. Все вышеперечисленное — неотъемлемая часть магического повествования, подобно водовороту засасывающего в себя необходимые свидетельства. Надо сказать, возникают даже списки произведений Рыжего, место которым явно за пределами биографии, в одном из библиографических разделов, однако автору так не кажется, и он перечисляет, к примеру, все сорок (!) стихотворений Рыжего, в которых упоминается Петербург.

Петербургу и Москве Рыжего посвящены отдельные страницы двух центральных глав книги. Так, четвертая среди прочего содержит рассказ об отношениях Рыжего с поэтами-петербуржцами Кушнером и Рейном. Не случайны строки самого Рыжего, написанные в тот период: «Александр Семенович Кушнер читает стихи, / снимает очки, закуривает сигару», ибо «Кушнер у Рыжего представительствует от всей русской поэзии» (с. 152). Рыжий у Кушнера учился — если данное слово вообще применимо к Рыжему.

Захаживали Рыжий с Домрозовым и к Рейну. Разговоры с Рейном отозвались поэтической строчкой, стали частью творческой биографии Рыжего: «Рейн Евгений Борисович уходит в ночь, / в белом плаще английском уходит прочь…». В этой же главе — о первой подборке Рыжего в журнале «Звезда» (1997), о кратковременном присутствии Рыжего в «Урале» (взгляды Коляды и Рыжего не совпали, и после отказа опубликовать подборку В. Уфлянда Рыжий психанул и ушел из журнала).

По мысли И. Фаликова, 1997 год очень важен для Рыжего как время взросления, обретения творческого мастерства.

Далее повествование как будто останавливается. Фаликов вдруг вспоминает о самоубийстве Рыжего (не рано ли, ведь еще целых две главы впереди?). Довесок к пятой — московской — главе «Неизбежное дополнение» представляет собой пространную попытку объяснить читателю, какую оценку получило в прессе самоубийство Рыжего. И опять информация тонет в анализе стихов.

В последующих главах у автора постепенно возникает желание разобраться в причинах трагического самоубийства поэта, но к четкому видению ситуации Фаликов не стремится. Неожиданно приводится новый набор сведений, связанных друг с другом весьма сумбурными ассоциациями: о родовой травме Рыжего, его пристрастии к легким наркотикам и алкоголю. Вдруг на одной из страниц Рыжий оживает и — как ни в чем не бывало — речь идет о Роттердамском фестивале и поездке поэта в Голландию. Такой подход напоминает джойсовские флешбеки, вольно существующие в сознании, словно бы Фаликов навсегда затвердил строки Рыжего: «Я сам не знаю то, что знает память…»

Лишь в конце седьмой главы, устав продираться сквозь афиши, стихи и другие раритетные свидетельства, читатель наконец получает возможность узнать что-то о последних часах жизни поэта (6 мая 2001 года): «С отцом говорили часов до трех, пока тот не принял феназепам. Борис попросил маму: если можешь, посиди со мной. Она посидела рядом с ним, он вроде бы уснул. В эту ночь, под утро, он ушел. Петлей послужил пояс от спортивного кимоно, прикрепленный к балконной двери. И где он его нашел…» (с. 360). Сильное, эмоциональное завершение.

Оглядываясь назад, неожиданно ловишь себя на мысли: несмотря на временные разрывы призрачного, неустойчивого (как сама жизнь Рыжего) повествования, несмотря на разрушение традиционного канона биографического жанра, главная задача автора выполнена с блеском: образ Рыжего, поэта и гражданина, создан ярко и страстно, и вот он как живой стоит у читателя перед глазами.

В целом, книга Фаликова — живое свидетельство современника, сочувствующего своему герою и тяжело переживающего утрату, детище талантливого эссеиста, у которого, совсем как некогда у Окуджавы, «…дрожала рука, и мотив со стихом расходился».

Источник: ««Вопросы литературы»»
Автор: Елена Луценко
Ссылка: http://magazines.russ.ru/voplit/2016/3/i-falikov-boris-ryzhij.html
Дата публикации: 03.03.2016

Книги