Одиночный замер Варлама Шаламова
В сравнении со многими массивными томами ЖЗЛ книга вологодского историка Валерия Есипова о Варламе Шаламове, недавно вышедшая в той же серии, достаточно невелика по объему: всего 346 страниц. Как ни странно, такой подчеркнуто-аскетичный формат лишний раз свидетельствует о такте и чуткости автора книги по отношению к объекту своих многолетних серьезных исследований. Дело не только в том, что витиеватое пустословие на фоне страшной шаламовской биографии выглядело бы особенно кощунственным. Не менее важен и учет некоторых стилистических особенностей текстов Шаламова. Именно форма сжатого рассказа была для этого писателя оптимальным способом воплощения запредельно-чудовищного опыта пребывания в лагерях Колымы и вынесенной оттуда суровой правды о потенциале зла, таящегося в недрах людских душ, о психологических ресурсах, обеспечивающих возможность выживания в нечеловеческих лагерных условиях. Потому склонность Есипова к концентрированному изложению ценной информации на малом текстовом пространстве, к лаконизму в формулировках серьезных и острых концептуальных положений явно обусловлена благородным стремлением строить биографическое повествование в ключе, адекватном принципам шаламовской поэтики.
Временами соответствие стилю Шаламова непроизвольно проявляется у Есипова даже на интонационном уровне. Будь то чеканная афористичность комментария к фрагменту “Четвертой Вологды”: “Так мыслил родившийся в семье нетипичного русского священника поэт Варлам Шаламов”. Или скорбная рефлексия с мрачно-ироническим оттенком, касающаяся обстоятельств шаламовской смерти: “Такого страшного, мучительного конца не выпадало в мирное время никому из выдающихся писателей. “…Нет, легче посох и сума”, — заклинал когда-то Пушкин. Но ни посоха, ни сумы у Шаламова не было”. Именно в такой тональности мог цитировать Пушкина и сам Шаламов (ау, начало рассказа “На представку”, являющееся парафразом зачина “Пиковой дамы”: “Играли в карты у коногона Наумова”!; в другом разделе книги Есипов немалое внимание уделяет этой фразе).
Шаламовской установке на разговор “со всей выразительностью протокола, ответственностью, отчетливостью документа” соответствует и характер работы Есипова с архивно-документальным материалом, и его же историографические экскурсы. Находит свой отклик в книге и мысль Шаламова о плодотворности введения, подсаживания (по его формуле) в рассказ реальной детали, обретающей качество символа. Взять хотя бы неоднократно упоминаемую Есиповым, показательную для атмосферы эпохи “позднего реабилитанса” историю случайной встречи писателя с Молотовым в Ленинской библиотеке в 60-х годах и неосуществленного шаламовского желания “дать плюху” отставному функционеру-сталинисту.
Учтем, между тем, что современное читательское сознание склонно слишком прямолинейно интерпретировать шаламовский принцип: “до самой смерти мстить этим подлым сукам”. Одно дело, когда речь идет о Молотове или, скажем, о чекисте Борисе Гудзе, брате первой жены Шаламова (по его доносу писателя и арестовали в 37-м году). Бывали, тем не менее, и случаи отнюдь не добровольной, но принудительной вовлеченности в работу репрессивной машины. Взять хотя бы историю университетской студенческой кляузы, послужившей одним из обвинительных материалов при первом аресте Шаламова в конце 20-х. Среди подписавших ее был, к несчастью, и молодой Муса Джалиль. Есипов, однако, в этом случае принципиально уходит от потакания конъюнктурно-разоблачительным установкам, воздерживается от осуждений в адрес поэта-героя, испившего до дна свою чашу страданий в гитлеровском застенке.
Так же сдержан и предупредителен Есипов, касаясь непростых обстоятельств личной жизни писателя: его двух несчастливых браков, отношений с позднейшими спутницами, бесповоротного отказа дочери от общения с Шаламовым. Учитывает автор книги и конкретные особенности каждой из ситуаций, и некоторые своеобразные черты шаламовского характера. Отдельного разговора требует фрагмент, касающийся Ольги Ивинской, пастернаковской возлюбленной, чья безответственность в душевной сфере, стала едва ли не определяющей причиной отдаления Варлама Тихоновича от боготворимого им поэта. Как бы строго ни оценивал Есипов неприятную роль Ивинской в шаламовской жизни, не впадает он при этом в ханжество, отдает должное красоте, обаянию чувственности, исходившему от Ольги Всеволодовны и вызывавшему естественный отклик у натур творческих. Подобная позиция автора книги выгодно отличается от вердиктов, выносимых иными влиятельными мемуаристами пастернаковского круга, знающими лучше гения, кого ему выбирать в музы. Самое же главное: характеризуя отношение Шаламова к Пастернаку, Есипов делает сознательный акцент не на поздних ворчливых замечаниях писателя, но на переписке с Борисом Леонидовичем в 50-е годы, на предельно горячей влюбленности Шаламова в пастернаковские стихи, на его чуткости к поэтике и образному миру “Доктора Живаго”. Не совсем справедливое разочарование в некоторых человеческих качествах великого художника было для Шаламова обратной стороной его поклонения Пастернаку, эмоции в данном случае изначальной и наисущественнейшей.
Совсем иной случай — отношения с Солженицыным (представленные в книге с обоснованной рельефностью и подробностью). Никаких восторгов по поводу этой фигуры со стороны Шаламова не было и в помине. Положительный отзыв об “Одном дне Ивана Денисовича” и кратковременное общение с его автором носили для писателя характер скорее ситуативный. Для Шаламова, рафинированного интеллектуала, чтившего эстетические традиции Серебряного века, пристально интересовавшегося творческими поисками 20-х годов, отчужденно относившегося не только к почвеннической идеологии, но и к патриархально-крестьянскому жизненному укладу, чуравшегося любых назидательных установок (и придумавшего по этому поводу свою одиннадцатую заповедь: “Не учи”), феномен Солженицына был неприемлем на всех уровнях: психологическом, мировоззренческом, вкусовом.
Учтем, однако, что ни принципиальный отказ от дипломатичных реверансов в адрес Солженицына, “Архипелага ГУЛАГ” и диссидентов, ни непривычная для нынешнего читателя мысль о том, что Шаламов не стоял на антисоветских позициях, не являются для автора рассматриваемой книги дерзкой самоцелью. Подобные полемические моменты — лишь путь выявления глубинной причастности Шаламова к интереснейшей альтернативе общественного развития страны, намечавшейся в 60-е годы. Судя по всему, писатель искренне видел возможности гуманизации тогдашнего политического строя эволюционным путем, без всякой радикальной ломки. Органически не принимая нравов рыночно-меркантильного толка, Шаламов полагал, что социалистическая система может быть совместима с человеческими правами и свободами в их полном объеме. Уместно приводимые Есиповым слова писателя о том, что нам нужны не ледоколы, а свободная вода (то есть не манихейское обличительство, но словесность по-настоящему раскрепощенная, независимая от любых догм), отчетливо перекликаются со знаменитым тезисом Андрея Синявского о его не политических, а стилистических разногласиях с властью (Солженицын в своем очерке о Шаламове неслучайно укоризненно предъявляет такие переклички как компромат на писателя). Думается, что не только Шаламов и Синявский, но и Юрий Трифонов, сохранявший свою благородную авторскую бескомпромиссность в подцензурном пространстве, и Юрий Домбровский, волею судеб отчасти вытесненный в андеграундное поле, и Владимир Высоцкий, не деливший свою всенародную(!) аудиторию на “советские” и “антисоветские” когорты, и многие другие видные деятели культуры вполне готовы были к пути таких трансформаций.
Почему же не получилось? Понятное дело, что виновата маразмировавшая власть, упорно предпочитавшая накатанную колею запретительства и репрессий. Вместе с тем свою долю ответственности за такую ситуацию несет и “прогрессивное человечество” (как саркастически называл Варлам Тихонович некоторые тусовки диссидентской направленности), взвинченно отвергавшее любые пути мирного диалога, зачастую вовлекая в свою борьбу тех представителей творческой интеллигенции, кто, подобно Шаламову, совершенно того не желал. В книге Есипова едва ли не впервые со всей откровенностью говорится о том, что породившее немало кривотолков письмо Шаламова в “Литературную газету” с отмежеванием от публикаций в “Посеве” и “Новом журнале” было не проявлением слабости, но принципиальным, пусть и внешне угловатым, жестом отстаивания своей неангажированности.
Писателю — подобно герою своего рассказа “Одиночный замер”, обреченному без поддержки бригады вырабатывать зверскую лагерную норму и расстрелянному за невозможность ее выполнить — в одиночку пришлось нести невыносимое бремя эпохи, ему выпавшей и его не пощадившей. Осознание этой проблемы в книге Валерия Есипова позволяет посмотреть на фигуру Варлама Шаламова во многом иначе, чем раньше.