Ваша корзина пуста
серии
Теги

Окуджава в полутонах

Дмитрий Быков выпустил в серии ЖЗЛ биографию «арбатского певца» Булата Окуджавы. «Не рано ли?» — задалась вопросом обозреватель «Недели» Наталья Кочеткова.

Известный критик и литературовед Наталья Борисовна Иванова как-то рассказала, что села писать биографию Трифонова чуть ли не через день после его смерти. Она была лично знакома с писателем, она бывала у него дома, она защитила по нему кандидатскую диссертацию. И писала биографию, что называется, по горячим следам, пока еще не забыт живой человек, пока живо воспоминание о личности писателя и непосредственное ощущение от его текстов.

Другое дело с Окуджавой. Автору его биографии Дмитрию Быкову следует отвесить отдельный поклон за дерзость намерения. Когда он писал биографию Пастернака, за которую ему вручили премию «Большая книга», или популярную книжку «А был ли Горький?» — его отделял от объектов описания длительный временной промежуток. Горький — классик и «наше все» соцреализма. Он всем со школы в зубах навяз. И свежий взгляд на творческую биографию писателя всем только на пользу, и с Горького слетел бронзовый налет, и читатель заново открыл для себя того, чью «Песнь о Соколе» с такой ненавистью учил наизусть в детстве (как известно, запомнить прозу гораздо сложнее, чем стихи). Да и Пастернак, несмотря на все парадоксы его биографии и последующего к нему отношения, все-таки фигура далекая. А издалека часто видней. Другое дело — Окуджава. Все-таки Горький умер в 1936-м, Пастернак в 1960-м. Окуджава лишь в 1997-м. И с ним априори возникает ряд сложностей. Во-первых, мода на поэзию шестидесятников сейчас на спаде — это прошлое, которое уже вышло из моды, но еще не успело в нее вернуться как винтаж. То есть у читателя может возникнуть ощущение, что ему впаривают лежалый товар.

Во-вторых, остро человеческое отношение за прошедшие 11 лет после смерти поэта успело подзабыться, а необходимая временная дистанция, когда можно говорить о человеке хоть как-то объективно, еще не достигнута. Даже чисто практически с этим возникают сложности — еще не все документы, касающиеся жизни и творчества, введены в научный оборот. Не следует сбрасывать со счетов и то, что живы многие люди, которые были лично знакомы с поэтом и всегда могут сказать: «Автор не прав, он был не таким».

И вот, невзирая на все эти обстоятельства, Быков пишет толстую подробную биографию Окуджавы. Правда, пишет долго — 4 года. Соединяя в ней и научную беспристрастность (он постоянно указывает на то, как сам поэт в рассказах о себе сознательно умалчивает о некоторых фактах биографии или искажает информацию) и романтический флер, присущий популярному, а не научному изданию. Например, упоминает знаменитую историю о своего рода проклятии, тяготевшем над семьей: дед Булата Шалвовича Степан покончил с собой в приступе безумия, младший брат Виктор всю жизнь был крайне странным человеком, подверженным внезапным вспышкам ярости, старший сын Окуджавы от первого брака Игорь страдал от наркомании и алкоголизма и умер в возрасте 43 лет. И сам Булат Окуджава постоянно балансировал на этой тонкой грани, страшась потерять контроль над собой, — отсюда его такие манящие «нездешние» стихи…

Писатель Дмитрий Быков:

«Он возвращает меня в родную среду — попреков и недоумений» «В том, чтобы взяться сейчас за биографию Окуджавы, никакой особой дерзости не было, потому что всякая биография — жанр подчеркнуто спорный и опасный: ты интерпретируешь чужую жизнь. Эта жизнь, даже если автор трижды канонизирован, предполагает острые моменты и скользкие трактовки. В случае с Окуджавой это особенно сложно, потому что, как я пишу в книге, его „личной собственностью считает каждый“. Сама специфика окуджавского творчества такова, что он создает такие рамочные конструкции, в которые каждый человек помещает себя и свою биографию. Это великое умение — недоговорить.

Он выпиливал рамочки, и каждый из нас в этих рамочках живет и, выкидывая елку, повторяет „синяя крона, малиновый ствол“. Поэтому к любым попыткам интерпретации Окуджавы читатель относится очень ревниво. Это нормально, поэтому здесь автор ничем не рискует. И если уж говорить совсем честно, для меня как для литератора ситуация одобрения неправильна — как для глубоководной рыбы ситуация мелкой воды. Я пытаюсь всю жизнь говорить вещи не очень очевидные, и, может быть, поэтому каждый мой текст вызывает реакцию не очень однозначную. Когда ругают — это хорошо, значит, неравнодушны. Когда хвалят — это вызывает некоторые подозрения. Меня за „Пастернака“ довольно много хвалили, причем те люди, с которыми я не желал бы иметь ничего общего. С Окуджавой я возвращаюсь в родную среду попреков, обид, недоумений и личных претензий. Это хорошо — значит, эту книгу купят, прочтут и будут о ней говорить. Это правда, об Окуджаве многое не известно: не известен день рождения отца, не известны обстоятельства попадания некоторых рукописей за рубеж — как туда ушел „Фотограф Жора“, непонятно. Не выявлено огромное количество связей с эмигрантами. Только несколько писем косвенно указывают, какое количество денег он перевез, работая курьером фонда Солженицына, не присваивая ни копейки и подвергаясь страшному риску, поскольку дело это было подсудное. Но в таком заполнении лакун заключается особый интерес, а архив стараниями Ольги Владимировны (вдовы Окуджавы) и ее помощниц в хорошем состоянии, разобран по датам, я переснимал из него многие документы. Мне кажется, что гораздо большие трудности представляет интерпретация текстов. Потому что тут Окуджава путал следы виртуозно. В разносной статье Лисочкина „О цене шумного успеха“ многое названо точно. Автор говорит: какая эклектика — тут и Северянин, и Маяковский, и Вертинский. Это и правда эклектика — только не в негативном, разносном смысле, а всеобъемлющая образованность, умение слышать чужое слово и всепримиряющая эстетика Окуджавы, которая действительно растет из всех корней сразу. Одновременно из фольклора и из Аполлинера.

Что же касается моды, то Окуджава был моден в 60-е, он был многим интересен в 70-е, недолго побыл идолом без всякого усвоения содержания в 80-е. Тогда он писал песни горькие и тревожные и стихи очень мрачные и никакой эйфории по поводу перестройки не испытывал, а его воспринимали как „прожектор перестройки“. В 90-е он чувствовал себя на обочине литпроцесса, и всякие подонки ему хамили печатно. Жизнь его была довольно тяжелая. И вернуть тот контекст — была моя главная задача. Ту напряженную советскую теплицу, запертую со всех сторон, где люди общаются паролями, ничего не могут сказать прямо, ощущение духоты, вот-вот готовой чем-то разрешиться. Поместить Окуджаву в этот контекст, как помещают камень морской в воду, чтоб он опять заиграл красками. Думаю, что у меня это получилось раза два, а на большее я претендовать не могу».