«Сто лет одиночества» в СССР
В издательстве «Молодая гвардия» вышла законченная биография великого колумбийского писателя Габриэля Гарсиа Маркеса
Накануне своей смерти писатель-международник Сергей Марков успел дополнить последней трагической главой первую на русском языке биографию великого колумбийского писателя Гарсиа Маркеса, прежде выходившую в серии «ЖЗЛ: Биография продолжается…». И теперь в серии «ЖЗЛ» вышла уже законченная биография Маркеса. Как международник Марков уделяет основное внимание политическому фону эпохи, меньше он говорит о творчестве Маркеса.
«Русская планета» с разрешения издательства «Молодая гвардия» публикует фрагмент книги Сергея Маркова «Гарсиа Маркес», посвященный популярности романа «Сто лет одиночества» в СССР.
Вначале открыла Маркеса, естественно, интеллигенция, увидев в содержании «Ста лет одиночества» и то, что выразил латиноамериканист Валерий Земсков: «Роман Гарсиа Маркеса — это копилка всего арсенала мифотем XX века и идей философии "кошмара истории" и "абсурда бытия". Но сделал Гарсиа Маркес со всем этим арсеналом по своему внутреннему смыслу примерно то же, что в свое время сделал с рыцарским романом Сервантес, — он травестировал, опроверг как не отвечающих времени и жанр, и тип сознания, что его порождает, он высмеял, разоблачил и уничтожил их смехом...»
Латинская Америка ворвалась, вторглась, вломилась в нашу бедную, но спокойную и размеренную жизнь 1960-х годов. Внесла смятение чувств. Мы начали осознавать, что прозябаем, когда где-то творится такое! А поскольку советский народ был самым читающим в мире, прочитали роман «Сто лет одиночества» рекордное количество человек (сейчас, в XXI веке, самые раскрученные американские блокбастеры вряд ли собирают столько зрителей). Однажды, направляясь за город, я в сквере, трамвае, на эскалаторе, в вагоне метро, на площади трех вокзалов, в электричке насчитал шестьдесят шесть мужчин и женщин, читающих «Сто лет одиночества»!
Виктор Астафьев и Василий Белов, называемые в 1970–1980-х годах «писателями-деревенщиками», неоднозначно относясь к творчеству Маркеса (смущали, конечно, слишком откровенные сцены), в разговорах с автором этих строк тем не менее причисляли его к «своим», «деревенщикам».
— Горожанин так не напишет! — помню, как всегда энергично, торопливо, убежденно говорил Виктор Петрович Астафьев. — Только человек, в деревне выросший, до корней знающий и любящий ее, будь то русская или колумбийская. У него герои похожи на наших мужиков, ей-богу. Ну чем не чудики Шукшина Василий Макарыча? Те аэроплан изобретали, чтоб улететь к … матери, а у Маркеса золото искали с магнитом, который цыгане принесли. Я сам таких знал, и в деревне, и на фронте... И бабушка сказки мне рассказывала, кое-что удалось вспомнить в «Последнем поклоне». Конечно, деревенщик! Образ, подход у него деревенский. И слышит, и жалеет по-деревенски. Испанского не знаю, но и язык у Маркеса не городской блекло-стесанный — деревенский, своеобычный.
Василий Иванович Белов, работавший тогда над книгой «Лад», «энциклопедией народной эстетики», как назовет ее Валентин Распутин, также отметил, что русский «лад» и латиноамериканский в чем-то — главном — созвучны, хотя история и культура не то что непохожи, а где-то и прямо противоположны.
«В те времена никто ничего не замечал, — пишет Маркес в романе «Сто лет одиночества», — и, чтобы привлечь чье-то внимание, нужно было вопить...» Казалось, это не про них, латиноамериканцев, это про нас. Роман представлялся едва ли не бунтарским, зовущим на бой — «за честь и достоинство человека». Тогда едва-едва отгрохотали автоматные очереди по забастовавшим рабочим в советском Новочеркасске, когда чудом уцелевший маркесовский герой, ставший свидетелем расстрела рабочих банановой United fruit company, возвратился домой, в Макондо. Но официальные средства информации твердили: «Мертвых не было». Хосе Аркадио Второй говорит, что мертвые были, но ему не верят, его не понимают, ему даже сочувствуют:
«— Там было, наверное, тысячи три... — прошептал он.
— Чего?
— Мертвых, — объяснил он. — Наверное, все люди, которые собрались на станции.
Женщина посмотрела на него с жалостью:
— Здесь не было мертвых...»
«В этом забвении, отчасти искусственно организованном, — писал знаменитый поэт-шестидесятник Евгений Евтушенко, — отчасти являющемся самозатуманиваем с целью не думать о чем-то страшном, что, не дай бог, может повториться завтра, Гарсиа Маркес видит одну из опаснейших гарантий возможности повторения кровавого прошлого. Люди, помнящие о вчерашних преступлениях, среди тех, кто забыл об этом или старается забыть, чувствуют себя изгоями, мешающими общей самоуспокоенности и выглядят подозрительными маньяками в своем усердии напоминать.
Книга Гарсиа Маркеса — это попытка связать в единый узел все разорвавшиеся или кем-то расчетливо разъединенные звенья памяти. Память с выпавшими или устраненными звеньями — лживый учебник. <...> В этой книге нет хилых, ковыляющих чувств, — даже, казалось бы, низменные страсти исполнены возвышающей их силы... Эта книга, несмотря на то, что она взошла на перегное всей мировой литературы, не пахнет бумагой и чернилами: она пахнет сыростью сельвы, горьким потом рабочей усталости и сладким потом любви, мокрой шерстью бродячих собак, дымящейся фритангой, амброй женской кожи и порохом. Эта книга матерится и молится...»
В СССР Маркес не то что сделался модным, он стал «своим». Его мировой масштаб, всемирная отзывчивость и покорили нас, русских. В стране, где пытались убить Бога, где по площадям в праздники носили изображения идолов-убийц и безверие возводилось в ранг государственной религии, роман Маркеса стал зеркалом и приговором.
— У меня есть подруга, — рассказывала испанистка Вера Кутейщикова, — которая как-то подошла ко мне и спросила: «Что такое Гарсиа Маркес?»/ Дело в том, что у той моей подруги тоже есть подруга и так далее, цепочка была очень длинная. Так вот та, последняя подруга подруги после того, как прочитала роман «Сто лет одиночества», поняла, что жить без этой книги не может. А так как купить ее было невозможно, она поступила по-другому: выпросила у кого-то эту книгу и стала ее переписывать. Придет с работы домой, поставит пластинку с классической музыкой — и переписывает. И так изо дня в день, строчку за строчкой, чуть ли не полгода, пока не переписала всю до конца. Потом она говорила, что это были счастливейшие часы ее жизни.
Когда я рассказала эту историю Маркесу, он как-то не особенно на нее отреагировал. Тогда же я взяла с него слово, что в Москве он будет нашим гостем. Он приехал в середине 1980-х на Московский международный кинофестиваль. Был большой переполох, все начальство встречало его в аэропорту «Шереметьево». Визит был расписан буквально по часам. Но я спросила: «Габо, помнишь, что ты мне обещал?» Сказал, что помнит. И приехал. Что было! Налетела вся наша испанистская, латиноамериканистская кодла, человек тридцать набилось. Поболтали, погалдели. Было ощущение радостной полноты общения с необыкновенным человеком. Когда наболтались, я принесла стопку книг, чтобы Маркес надписал их тем, кто не смог прийти. Когда осталась последняя, я сказала: «А эту надпиши той женщине, которая тебя переписывала». Маркес спросил: «Как ее зовут?» Но я этого не знала. И он написал: «Безвестной Пенелопе, которая переписывала мои книги в переводе на русский. Габриель».
Исследователь творчества писателя Лев Осповат писал, что стержень романа «Сто лет одиночества» — история шести поколений семьи Буэндиа... но история эта развертывается как бы в нескольких измерениях. Наиболее явственное — классическая семейная хроника, но с первых же страниц начинают высвечиваться и другие измерения, каждое из которых все шире раздвигает рамки романа во времени и пространстве. В одном из этих измерений столетняя история Макондо обобщенно воспроизводит историю провинциальной Колумбии, точнее, тех областей страны, которые поначалу были отрезаны от внешнего мира, потом задеты вихрем кровавых междоусобиц, пережили эфемерный расцвет, вызванный «банановой лихорадкой», и опять погрузились в сонную одурь.
(«Но влекут меня сонной дер-р-ржавою, / Что раскисла, опухла от сна-а-а!» — пел о России в те годы Владимир Высоцкий, который, кстати, в 1979 году на концерте в МГУ, куда мне удалось проломиться, отвечая на вопрос из зала, с восхищением отозвался о творчестве Маркеса и заметил, что «будто про нас читаешь, какое к черту Макондо».)
В другом измерении судьба Макондо отражает судьбу всей Латинской Америки — падчерицы европейской цивилизации и жертвы североамериканских монополий. В третьем измерении — история семьи Буэндиа вмещает в себя целую эпоху человеческого сознания, прошедшую под знаком индивидуализма, — эпоху, «в начале которой стоит предприимчивый и пытливый человек Ренессанса, а в конце — отчужденный индивид середины XX века». Но нашлось и еще одно измерение — сопрягающееся с советской действительностью. И тут я не имею в виду социологическую концепцию романа, выдвинутую Осповатом, согласно которой в истории рода Буэндиа представлена, высмеяна, разоблачена и похоронена суть «буржуазного правопорядка», «буржуазного эгоизма». И не имею в виду яростные споры на страницах «Литературной газеты» и других изданий, а также многочисленных брошюр и книг о «силовом поле» сказки, о том, какой именно миф лежит в основе «Ста лет одиночества»: одни видели библейский миф с его сотворением мира, казнями египетскими и апокалипсисом, другие — античный с его трагедией рока и инцеста, третьи — структурный миф по Леви-Строссу, психоаналитический по Фрейду.
Четвертое (или какое-то по счету) измерение в романе Маркеса — для не столько умных и заумных критиков, философов, сколько советских инженеров и рыбаков, колхозников и врачей, студентов и футболистов, машинистов и учителей, виноградарей и шахтеров, милиционеров и заключенных, грузчиков и бухгалтеров... Короче говоря, всего этого фантастически-реалистического явления под названием «советский народ», проживавшего в самой большой и могучей стране мира.
Отмечались эпизодические персонажи, которыми наполнен роман, — от колоритного капитана Роке Мясника, специалиста по массовым казням, удрученного своим кровавым ремеслом, до изумительного бродячего певца Франсиско Человека. В них усматривалась схожесть с эпизодическими персонажами русской классической и советской литературы и, как обычно в СССР, высвечивались некие аналогии с советской действительностью.
— А каково отношение Церкви к роману Маркеса? — поинтересовался я у знакомого батюшки, отца Алексия, служившего в древнем храме на берегу Волги (из тех священников, которые читали не только Священное Писание, требники, но и художественную литературу, а славился он тем, что тайно крестил, венчал детей высокопоставленных советских чиновников).
— Да как тебе сказать, Сергий... — задумался он. — С одной стороны — все так, занятно. Но прямо-таки прет из всех щелей бесовщина...
«Если "Дон Кихот" — это Евангелие от Сервантеса, — писал в статье о творчестве Маркеса литературовед Всеволод Багно, — то "Сто лет одиночества" — это Библия от Гарсиа Маркеса, история человечества и притча о человечестве».
Эпическая, социальная, философская составляющие романа в СССР, конечно, произвели колоссальное потрясение. Но и эротическая, сексуальная составляющие «Ста лет одиночества» оказались не на последнем месте в стране, где «секса не было».
Помнится, Юрий Нагибин в 1980 году в беседе со мной восхищался умением Маркеса писать распахнуто, но без пошлости, с чувством меры и гармонии.
— Я не очень понимаю, как ему это удается, — рассуждал Нагибин. — Хочется испанский язык на старости лет выучить, честное слово! Вот прочитал «Улисса» Джойса в подлиннике, по-английски, хотя с трудом осилил — и иначе все предстало, точнее и глубже, в том числе и знаменитая джойсовская эротика. Это чрезвычайно сложная и скользкая тема! В кино вот лишь единицы, ну, может быть, великие итальянцы — Феллини, Висконти — умеют показывать эротику, секс, добиваясь желаемого эффекта, не вызывая у зрителя привкуса пошлости.
Обратным же примерам несть числа. В нашей эротике непременно присутствует нечто казарменное.
Трудно было с мэтром не согласиться. Кстати, о казарме. Когда я служил в армии, у нас в казарме передавали друг дружке зачитанную буквально до дыр, измятую страницу «про это» из «Ста лет...».
«Маркес лишен фрейдистского однобокого толкования любого человеческого порыва как следствия того или иного сексуального комплекса, — писал Евгений Евтушенко, — но он справедливо ощущает духовное и физическое в неразрывной связи... Волей-неволей Гарсиа Маркес противопоставил свою сагу о семье Буэндиа саге о Форсайтах, ибо правда о человечестве... не только в элегантно страдающей Флер, но и в бывшей крестьянке, теперешней проститутке со спиной, стертой до крови после стольких клиентов...»
Художница Наталия Аникина, в пору триумфа Маркеса в СССР возлюбленная Евтушенко, рассказывала мне, сколь ошеломляющее впечатление на поэта произвела эротика «Ста лет...»:
— Гроза началась, молнии ослепительные сверкают, ливень!.. Он никогда прежде таким не был!.. И потом писал, писал, массу всего написал! Мне кажется, Женя, обожавший Кубу, Латинскую Америку, и сам как-то иначе, более по-настоящему стал писать после Маркеса — словно новое в нем что-то открылось.
Пожалуй, «Сто лет одиночества» оказалась самой популярной и нужной советскому народу книгой, сделавшейся даже не глотком, а полным вдохом свободы.
Марков С. Гарсиа Маркес, — М.: Молодая гвардия, 2014