Житие строителей пирамиды
Редкая птица долетит до середины Днепра. Не каждый Мандельштам прочтёт вторую половину «списка кораблей». И только самый отважный студент филфака рискнёт пройти через дремучую толщу «Русского леса».
К сожалению, законодателями литературной моды, как правило, становятся именно те, кто привык бродить вдоль опушки отечественной литературы, не рискуя забираться в чащу и труднопроходимые места. А уж об участках, где растут деревья, посаженные в годы советской власти, и говорить не приходится. Там, с точки зрения непогрешимых экспертов, в избушке на трупных ножках живёт кровавый дедушка Гулаг. Целым и невредимым он отпускает лишь того, кто знает волшебное слово «соцреализм» и приносит ему в подарок производственный роман в переплёте из человеческой кожи. Жилище этого лихого упыря окружено изгородью, на колья которой насажены говорящие головы советских классиков, изрыгающие нецензурные проклятия в адрес Пастернака и Бродского. Одна из таких голов стараниями либеральных критиков и теоретиков загримирована под человека, похожего на Леонида Леонова.
Леонид ЛЕОНОВ |
Вообще надо сказать, что профессиональный российский интеллигент в основной своей массе мало чем отличается от булгаковского Шарикова. Если жертва экспериментов Филиппа Филипповича Преображенского любила повторять слово «Абырвалг», то инфицированные перестроечным журналом «Огонёк» самодельные мыслители склонны к тому, чтобы при каждом удобном и неудобном случае кричать: «Совок, совок!» Да и знаки окружающей человека реальности они обычно читают задом наперёд, выдавая это сомнительное умение за симптом божественной мудрости и неземного происхождения.
Для людей данного типа Леонид Леонов виноват уже тем, что совершил множество должностных преступлений против утончённой духовности: был членом правления Союза писателей, депутатом Верховного Совета СССР, лауреатом Сталинской и Ленинской премии. Его даже не расстреляли в 1937-м, что, разумеется, не лезет ни в какие ворота и триумфальные арки.
Биография Леонида Леонова, созданная Захаром Прилепиным, вышла в свет через год после того, как в Переделкино пожар уничтожил дачу писателя. В этом, казалось бы, чисто внешнем сцеплении «далековатых» событий заключён тем не менее определённый символический смысл. Возникает ощущение, что та неведомая сила, которая отвечает за ход небесных и земных вещей, целенаправленно убирает материальный реквизит леоновской жизни, чтобы лучше была видна её литературная составляющая. Оседает пена прошедших дней, они постепенно утрачивают свою «злобу», и, как справедливо замечает Прилепин, нам всё больше делается ясно, «что именно по книгам Леонова, прочитанным спокойно, внимательно и беспристрастно, можно изучать то бешеное, трагичное, порой жуткое, порой величественное время». В отличие от многих других пассажиров двадцатого века, Леонов «равно умел оценить и размах в реализации величественной коммунистической утопии, и слабость суетливой и жестокой человеческой породы, эту утопию реализующей». Кроме того, Леонов никогда не стремился к самодовлеющему расчленению единой действительности на непримиримые противоположности, и потому его произведения в одинаковой степени далеки «как от прямолинейной антисоветчины, так и от ортодоксальных соцреалистических полотен».
По большому счёту книга Прилепина заключает в себе, как минимум, три биографии Леонова. Первая биография – чисто внешняя, послушно идущая по хронологическому пунктиру и соответствующая фабуле писательской жизни. Вторая биография – потаённая, скрытая, представляющая собой сюжетное оформление той «огромной игры», которую Леонов постоянно вёл с историей, властью и судьбой. И, наконец, третья биография – это история о том, как в массовом сознании «вместо разнообразного, свободного, упрямого, себе на уме Леонова появлялся Леонов монументальный, орденоносный, однозначный».
Указанному превращению способствовало прежде всего то, что после «Русского леса» (1953) писатель стал постепенно демонтировать «маяк» своего литературного присутствия. В течение следующих десяти лет он публикует лишь две новые вещи («Evgenia Ivanovna» и «Бегство мистера Мак-Кинли»), а с начала 70-х занимается исключительно возведением «Пирамиды». С этого момента, пожалуй, от Леонова отделяется его виртуальная официальная «тень» и начинает вести вполне самостоятельное существование. Причём тень эта обретает мнимую осязаемость не только в ортодоксальных учебниках и монографиях по истории советской литературы, но и в многочисленных баснях неистовых диссидентов. Так, Евгений Евтушенко, то ли наслушавшись кулинарных страшилок про Жданова, демонстративно пожиравшего груды персиков на улицах блокадного Ленинграда, то ли начитавшись историй про Винни-Пуха, подвергшего насильственной коллективизации все кулацкие пасеки в Чудесном лесу, сочинил стихотворную историю о том, как бессердечный Леонов скупил в голодном военном Чистополе весь мёд («Я расскажу вам быль про мед, / Пусть кой-кого она проймёт…»). Не отставал от Евтушенко и Солженицын, с детства привыкший жить не по лжи. В знаменитом художественно-историческом исследовании особенностей советской пенитенциарной системы он не забыл уставить пылающий гневом перст на Леонова, который будто бы «запретил своей жене, урождённой Сабашниковой, посещать семью её посажённого брата С.М. Сабашникова». Апофеозом расставания Леонида Леонова с самим собой, реальным и невыдуманным, стал визит к писателю Михаила Горбачёва. Мутноречивый генсек, желая сделать приятное последнему советскому классику в день его девяностолетнего юбилея, заявил, что находится в щенячьем восторге от романа Леонова «Бруски». Можно, конечно, долго смеяться над тем, как серийный убийца русских орфоэпических норм провалил ещё и репетиционный ЕГЭ по литературе, но факт остаётся фактом: распадающееся массовое сознание стремилось упрятать Леонова в Бастилию кондового соцреализма, для верности напялив на строптивого узника железную маску Фёдора Панфёрова.
Держать писателя в изолированной камере прижизненного забвения было удобно ещё и потому, что возникала возможность беспрепятственного присвоения принадлежащего ему литературного имущества. Например, Чингиз Айтматов, как убедительно доказывает Прилепин, «бесхитростно позаимствовал» у Леонова структуру «Дороги на океан» для своего первого романа «И дольше века длится день…» («Буранный полустанок»). Этот рейдерский захват произошёл в 1980 году, «когда в среде «высоколобой», задающей тон публики читать и почитать Леонова стало несколько даже неприличным – и, как следствие, автор «И дольше века…» имел основания надеяться, что никто ничего не увидит» (что, собственно, и произошло).
Контрабандного Леонова Прилепин сумел даже обнаружить в творчестве Никиты Михалкова, чей фильм «Утомлённые солнцем» оказался при внимательном рассмотрении контаминацией двух нашумевших в 1930-е годы леоновских пьес – «Половчанских садов» и «Волка».
Планомерно отыскивая замаскированное присутствие своего героя в чьих-либо произведениях, Захар, естественно, не забывает и о том, чтобы расшифровывать разнообразные намёки и аллюзии, таящиеся в прозаических и драматургических сочинениях самого Леонова. В каком-то смысле он становится тем высшим нададресатом, на «абсолютно справедливое ответное понимание которого», по словам Бахтина, всегда рассчитывает каждый писатель. А так как возникновение подобной инстанции является конечной целью любого биографического исследования, то следует признать, что книга о Леонове Прилепину удалась.